АВТОБИОГРАФИЧЕСКАЯ ПРОЗА

 

 

Не вела я дневник и очень ругаю себя за это, ведь и в молодости было понятно, что надо все записывать. Лень было, нет никаких других объяснений. Ну ладно, в молодости, но хотя бы потом, хотя бы когда приехала в Израиль. Здесь, правда, происходили со мной не бог весть какие интересные вещи, но тогда, двадцать лет назад, я очень многое еще помнила из московской жизни, могла записать. В какое-то время спохватилась и написала о Винокурове, Левике, Гамзатове, и это сохранилось.

А вот детство, особенно раннее,  – за плотной темной стеной. Но какие-то проблески есть в памяти и сейчас. С этого и начну.

 

Самое раннее из того, что помню, я, видимо, пятилетняя, меня уложили спать, в «детской» темно, дверь открыта, чтобы я не боялась, и мне ужасно тоскливо лежать одной, когда в другой комнате взрослые разговаривают, смеются, и жизнь кипит.

Я тошным голосом кричу:

– Хочу попить!

Тишина в ответ.

– Хочу попить!..

Входит домработница с чашкой воды, я пью. Пить совершенно не хочется, я давлюсь, но пью. Она забирает чашку и уходит.

Лежу. Пять минут, десять. Скучно.

– Хочу попить!

Опять домработница, опять давлюсь, но на этот раз вода в меня уже не лезет.

Домработница ставит рядом с моей кроватью стул, на него чашку с водой и уходит. А я с грустью понимаю, что больше лазеек нет, и постепенно засыпаю.

Это – Свердловск, город, где я родилась. Год, наверное, сорок четвертый. Идет война, но мы не в эвакуации, в Свердловске мы жили и до войны. Папа – второй секретарь обкома партии (поэтому трехкомнатная квартира с «детской», домработница и машина с шофером), мама – врач, работает в госпитале и одновременно пишет кандидатскую диссертацию. Летом мы уезжаем на дачу, но картинки этого в памяти не сохранились. Зато помню, как мне купили велосипед и как весь двор на нем катался. Дом был не обычный, назывался «дом старых большевиков», и жило в нем городское и партийное начальство. Одна из моих подружек – Таня Шаумян (очевидно внучка «того» Шаумяна), других не помню.

Однажды (мне было лет пять) папа принес домой неведомое лакомство – халву. Она мне так понравилась, что с тех пор, если бы мне дали возможность, чтобы исполнилось одно-единственное желание, я бы без колебаний сказала: халвы! Но никакой халвы больше не возникало, и все о ней забыли. Кроме меня. Когда года через полтора-два папа однажды пришел домой и сказал: «Угадай, что я тебе принес», – я тут же радостно закричала: «Халву!», чем несказанно удивила папу, поскольку он принес именно ее.

В начале 1947 года мы переехали из Свердловска в Москву, вернее, в Подмосковье. В поселок Львовская Подольского района. Там находился завод вторичных металлов (в основном, алюминия), и папа был назначен директором этого завода.

Интересно было бы узнать, что же случилось, из-за чего папа получил такое понижение: из второго секретаря обкома огромного города он стал директором маленького, незначительного по важности завода, и даже не в Москве, а в шестидесяти километрах от нее? Ведь в номенклатуре строго соблюдался уровень должностей, и если случались понижения, то не на столько же ступеней! Непонятно, но спросить уже не у кого. Остается только радоваться, что папу не посадили, ведь было урожайное на посадки послевоенное время.

Поселок был большой и существовал благодаря заводу, все его жители работали на заводе, и директор был в поселке королем, а меня, «директорскую дочку» считали принцессой, хотя я себя таковой не чувствовала – наоборот, я целые дни гоняла по двору, участвовала в драках и массовых затеях, хотя чаще всего сама их и придумывала. Мы жили в привилегированных «белых домах» (как я узнала позднее, в народе они назывались «еврейскими»). Четыре каменных двухэтажных дома стояли квадратом, а в центре между ними был насыпан пригорок (назывался «клумба»), где стояли по его четырем сторонам скамейки и были посажены цветы и небольшие кусты. На этих скамейках и прошли все вечера моего детства. Мы там играли, ссорились, мирились, плели заговоры одна компания против другой, а в старших классах влюблялись и выясняли отношения.

У нашей семьи (единственной в этих домах) была целая квартира, три комнаты, на втором этаже, все же остальные квартиры были коммунальными, и каждая семья занимала по комнате. Дома считались привилегированными, потому что в них была проведена вода  и отопление, остальные же дома вокруг были деревянными избами, и те, кто в них жили,  топили печь и за водой ходили к колодцу.

Папа целые дни, иногда до позднего вечера, пропадал на заводе, именно такая работа соответствовала его характеру – быть хозяином какого-то интенсивно работающего предприятия, вникать абсолютно во все дела и отвечать головой за удачи и провалы. Он вставал в шесть часов утра и шел на завод (от нашего дома до завода было минут пятнадцать ходьбы через лес). Каждое утро он обходил всю территорию завода, все цеха, лаборатории, площадки, где лежали горы старых алюминиевых деталей, предназначенные для переплавки. Никакой, даже малейший непорядок не укрывался от его взгляда, и когда в восемь часов завод начинал работать, его директор уже знал, что и с кого требовать. Иногда я увязывалась за ним, мне было интересно ходить с папой по заводу, и, как выяснилось, кое-какая польза от меня была: в лозунгах и плакатах, висевших в цехах и на территории завода, я то и дело находила ошибки – пропущенные буквы, отсутствующие знаки препинания, чем удивляла и веселила папу.

А не находить ошибок я просто не могла: в школе я училась лучше всех, а то, что я «директорская дочка», мне скорее мешало, чем помогало получать отличные отметки. Были и такие учителя (чаще учительницы), которые пытались доказать, что «принцессы» ничем не отличаются от остальных: тоже сажают ошибки, не делают уроки и не знают, в каком году была битва на Куликовом поле. Поэтому иногда мне приходилось напрягаться, чтобы всегда и во всем быть лучше всех. Как правило, это удавалось, и школу я закончила с золотой медалью.

Когда мы приехали на Львовку, школы в поселке не было. Ближайшая была в соседней деревне, и к тому же  - четырехклассная, с соответствующим уровнем обучения, поэтому во второй класс я пошла в десятилетку, которая находилась в деревне километрах в пяти-шести от дома. Иногда меня в школу подвозил по пути какой-нибудь грузовик с завода, едущий в этом же направлении, но чаще я шла в школу пешком одна по шоссе оживленной трассы Москва – Симферополь. До сих пор не могу понять, как родители отпускали меня каждый день в такой опасный поход?

В третьем, четвертом и пятом классах я училась уже в ближайшем городе Подольске, куда надо было двадцать минут ехать на электричке. И тоже непонятно, как родители решались на такое: только что кончилась война, и вокзал в Подольске, куда приходила электричка, кишел инвалидами, безногими, передвигавшимися на колесиках, разного рода шпаной и уголовниками, которые дрались, ко всем привязывались, просили деньги, угрожали. Я, десятилетняя, проходила через эту толпу, покупала мороженое крем-брюле и еще полчаса шла по городу до школы. Иногда меня тоже подвозили на попутке, как правило, на самосвале, и это была удача.

Зато в шестой класс я пошла уже в «нашу», Львовскую, только что открывшуюся школу. Завод развернул огромное строительство, за несколько лет было построено внушительное количество каменных жилых домов, клуб и школа-десятилетка. Это была огромная радость и ни с чем не сравнимое удобство. Теперь из дома можно было выходить за двадцать минут до начала уроков, но главное – в школе подобрались замечательные учителя, просто один лучше другого, и ныне, сравнивая ту школу с московскими, где учился сын, с израильскими и голландскими, где учились  мои внучки, берусь утверждать, что в нашей Львовской школе учили значительно лучше. Наш выпуск был первым, и просто невероятно, сколько среди нас было тех, кто поступил в московские институты (тогда еще можно было поступить и без блата, просто выдержав конкурс).

Из-за того, что папа был «хозяином» поселка, мне все-таки кое-что перепадало. Я заранее, часто накануне, узнавала, какой фильм завтра будут показывать в клубе (папе звонили и сообщали), и это было очень ценное в нашем дворе знание. В кино меня пускали без билета, а иногда я проводила бесплатно и свою подружку: говорила «она со мной», и контролерша кивала. Но главное счастье – в книжный магазин поселка поступали книги, некоторые, дефицитные, в единственном экземпляре, но продавать их начинали только после того, как папа скажет, что нужно ему. Тогда как раз началась пора подписок, и всевозможные, до той поры невиданные писатели (от Достоевского до Майн Рида и Мопассана) появились у нас дома. Именно благодаря этому я стала читать, причем массу, взахлеб, без разбора, и к окончанию школы была уже довольно начитанной особой (разумеется, больше всего мне нравились книжки «про любовь»). Думаю, именно тогда и началось мое осознанное и непобедимое увлечение литературой. Через несколько лет меня уже интересовали не только сюжеты, но и критические статьи о книгах,  я даже записалась в Подольске в городскую библиотеку, и, к изумлению взрослых, часами читала там журналы и сборники статей, в которых обсуждались и разбирались самые разные книжки, включая «Молодую гвардию» и ранние рассказы Горького.

 

КАК  НАЧАЛОСЬ САМОЕ ГЛАВНОЕ

 

...Конечно же, я и сама писала стихи. Началось это, по-моему, в третьем классе со стихов про зверей, про игрушки,  про клоунов,  потом пошли патриотические стихи о том, как счастливо живут советские дети, и басни, клеймящие американских капиталистов, а также отечественных тунеядцев и стиляг. Стихи о счастливых пионерах я несколько раз посылала в «Пионерскую правду», трепеща, заглядывала в почтовый ящик и время от времени получала ответ от литературного консультанта, где мне объяснялось, что я молодец, но мои стихи пока еще не подходят для их газеты, и что я должна больше читать, чтобы писать еще лучше. Заключительную фразу: «Присылай нам свои новые стихи», - я воспринимала всерьез и спустя несколько месяцев посылала в газету новые стихи.

Когда я училась, кажется, в седьмом, как это ни невероятно, одну из моих разоблачительных басен напечатали в газете «Подольский рабочий» (Подольск был ближайшим к нашему поселку городом), что повергло в шок и моих родителей, и учителей, и подружек. Но не меня. Я это восприняла как должное и, забыв о «Пионерской правде», начала бомбардировать баснями «Подольский рабочий», что завершилось еще несколькими публикациями.

 

А в восьмом классе пришли стихи «про любовь» и вытеснили все другие темы. Неразделенная любовь, разочарование, напрасно прожитая жизнь. И больше никаких игрушек-зверюшек. И еще состояние постоянной влюбленности, причем безответной. Если же вдруг случалась взаимная, она немедленно отвергалась, поскольку не располагала к писанию стихов. Стихи я писала до окончания школы и настолько была этим увлечена, что к концу десятого класса стала думать о том, что хорошо бы поступить в литературный институт или, на худой конец, в университет на филологическое отделение. Но…

В этом «но» заключается одна из моих главных, если не самая главная ошибка в жизни.

Мама с папой и слышать не хотели ни о каких «поэтах-писателях».

«Это не профессия! Ну хорошо, станешь поэтом, и что? Напишешь стихотворение, получишь за него деньги, а потом сиди и жди, когда напишется другое? А обедать, между прочим, хочется каждый день! Получи настоящую профессию, которая тебя будет кормить, а потом делай что хочешь. Если есть талант, он все равно пробьется!» Моя жизнь была полностью спланирована мамой и обещала быть блестящей и победительной. Я поступаю в институт цветных металлов (где учился папа и его там хорошо знают), заканчиваю институт, папа устраивает меня в какой-нибудь научно-исследовательский институт, занимающийся цветными металлами, я получаю тему для исследования, пишу по ней диссертацию и становлюсь кандидатом наук. Это сначала. А потом постепенно защищаю и докторскую и становлюсь начальником исследовательского отдела, а может быть, и кем-нибудь позначительнее – это все будет зависеть только от меня.

Эх, если бы я уже тогда была такой непослушной дочерью, какой стала впоследствии! Ведь школу я закончила с золотой медалью и могла выбирать институт. Но, увы, я беспрекословно слушалась родителей, которые «не желали мне зла», и поступила в институт цветных металлов на специальность «металловедение», закончила его, устроилась на работу в научно-исследовательский институт и… начала жить не свою, а чужую, нарисованную мамой, жизнь, которая почему-то абсолютно не совпадала с маминой картинкой.

Но до этого был институт и студенческая жизнь со всеми вытекающими отсюда последствиями. Главное, я стала жить в Москве, одна, сначала у папиных знакомых, а потом в общежитии, появились новые друзья, новые заботы, любови, свидания, компании, вечера, а также с огромным трудом сдаваемые сессии, ненавистный сопромат, высшая математика да и все остальные предметы. Короче, в институте было прекрасно всё, кроме учебы. А еще я продолжала писать стихи – много и упорно. Мои подруги знали их наизусть, гордились мною и уговаривали отдать их в какой-нибудь журнал. В журнал я не пошла – уж очень это было страшно, но зато я аккуратно переписала стихотворений десять и отправила по адресу: Союз советских писателей, Степану Щипачеву. Мне очень нравились его стихи, он тоже писал про любовь и должен был меня понять и оценить. На всякий случай я решила ему помочь (если вдруг стихи ему не понравятся) и написала: «Я очень ценю ваше мнение, и только вы можете сказать, стоит ли мне и дальше писать стихи. Или лучше быть хорошим инженером, чем плохим  поэтом?» Случились две удивительные вещи: первая – письмо до Щипачева дошло, вторая – он мне ответил. Третья же была не удивительная – он охотно воспользовался сочиненной мной формулировкой и написал: «Вы правы, лучше быть хорошим инженером, чем плохим поэтом». Теперь-то я понимаю, какое облегчение он испытал, когда ему заранее сформулировали его ответ не на просто плохие, а на чудовищные стихи. Но для меня это было ударом, концом всей моей жизни, я обиделась на Щипачева, на поэзию, на весь мир и поклялась себе, что больше никогда, ни при каких обстоятельствах не напишу ни строчки. Я перестала не только писать, но и читать стихи, с тоской слушала лекции, но с удовольствием бегала на танцы и свидания. Зарока хватило на несколько месяцев, может быть, даже на полгода, и однажды я вытащила тетрадку и снова написала стихотворение, причем то ли из-за встряски, то ли из-за столь долгого воздержания, это стихотворение было совсем другое – не похожее на то, что я писала раньше, будто не мое.

И началась новая полоса стихов, тоже конечно не ахти каких, но уже похожих на человеческие. За полгода-год их накопилось довольно много, и с этим надо было что-то делать. О журналах я, особенно после общения со Щипачевым, я и не помышляла, посылать кому-либо стихи опасалась, однако энергия и тщеславие во мне били ключом, и я придумала новый ход.

В то время в Москве регулярно, раз в год, проходили «дни поэзии»: в крупных книжных магазинах группы поэтов встречались с читателями, читали стихи, отвечали на вопросы, надписывали свои книги. Прихватив с собой тетрадочку со стихами я, никому не сказав ни слова, отправилась в книжный магазин на Колхозной площади – там в списке ожидаемых поэтов был Виктор Урин, книжку которого я недавно купила, и в ней было много стихов про любовь. Был ли там тогда Виктор Урин, я не помню, поэтов было человек пять, среди них какой-то Окуджава (никому еще не ведомый), а руководил группой и представлял выступающих поэт Михаил Беляев, о котором я тоже понятия не имела. Когда поэты отчитали стихи, я подошла к Беляеву и спросила его:

– А можно я прочитаю свое стихотворение?

– Свое? – удивился и растерялся он.

– Свое, – твердо сказала я, – я тоже пишу стихи.

– Н-ну, давайте… попробуем… – неуверенно согласился он.

Удивляюсь этому  до сих пор, но почему-то принесли стул и предложили мне на него встать (хотя я отнюдь не выглядела ребенком – мне было девятнадцать лет, а росту – сто семьдесят сантиметров). Без возражений я залезла на стул и, пламенея и дрожа от волнения, почитала стихотворение.

Гром не грянул, земля не дрогнула, мне  вежливо похлопали, и я слезла со стула.

И что дальше? Это всё?

Я было направилась к выходу, но меня остановил Беляев:

– Если хотите, принесите мне ваши стихи. Поговорим.

Я онемела.

– Я работаю в отделе поэзии в «Молодой гвардии», знаете такое издательство?

Он объяснил, как его найти, и назначил день.

То выступление в книжном магазине можно считать моим первым появлением в еще даже не литературном, а в окололитературном пространстве.

Да, самый первый толчок моему движению по литературной лестнице дал Михаил Беляев, и я должна быть ему благодарна. Должна, хотя это и трудно.

Я пришла к нему со стихами, он объяснил мне, как их стоит подправить, чтобы напечатать. Я прихожу к нему и прихожу, пока он, наконец, не выбирает три стихотворения, два из которых он публикует в коллективном сборнике, а одно передает в журнал «Молодая гвардия» со своей рекомендацией,  где оно вскоре и выходит. Попутно он мне придумывает мой псевдоним, поскольку в это же время в Ленинграде  существовала поэтесса Лариса Никольская, почти полная моя тезка, и, как утверждает Беляев, если не поменять фамилию, всю мою жизнь меня будет сопровождать путаница.

– Ну, придумайте себе какое-нибудь имя, – нетерпеливо говорит он, держа в руках мои стихи, которые он немедленно должен передать дальше для публикации.

Я пожимаю плечами, ничего путного в голову мне не приходит.  Тогда он начинает сам изобретать мне фамилию, выхватывая наугад слова из моей рукописи.

– «Туман»… Вот! Туманова!.. Нет… Туманова уже есть. «Дымки»… Дымкова! Так и запишем: Дымкова.

– Тогда уж лучше «Дымова», – робко говорю я.

– Ладно, «Дымова». Пишу: Лорина Дымова.

Так раз и навсегда определилось мое литературное имя.

Но самое главное, Беляев ведет меня в отдел пропаганды издательства и знакомит с Майей Чурбановой, которая ведает писательскими выступлениями и командировками, и это знакомство через несколько лет перевернет всю мою жизнь. Но это потом, а пока я хожу к Беляеву в издательство, ношу новые стихи, он хвалит их, ругает, читает свои и, в конце концов, предлагает мне руку и сердце. Совершенно всерьез. Я отвечаю отказом, и на этом наши отношения заканчиваются, правда, после нашей случайной встречи через несколько лет, когда у меня уже была семья и сын, наши пути опять пересекаются, и он становится мне злейшим врагом, мешая моим литературным делам,  не раз он пытается остановить намечающиеся в разных местах мои публикации. Поэтому, признавая его важную роль в самом начале моей литературной судьбы, я все же вынуждена делать оговорки.

Шло время. Я закончила институт,  вышла замуж, у меня родился сын. Я сменила три места работы. Все это были научно-исследовательские институты, как и мечтала моя мама, везде мне поручались какие-то исследования, где я могла проявить себя и добиться потрясающих успехов. Но успехов не было, было мучительное отсиживание рабочих часов, что скрашивали только стихи. Тайком от начальства, держа на коленях тетрадку, я продолжала писать. И бралась за любую работу, связанную с литературой и журналистикой, если ее можно было делать параллельно работе в институте. Так я писала на радио репортажи, один из которых, например, назывался «Один день будущего актера». Я целый день провела в Гитисе, побывала на самых разных уроках – от занятий по сценической речи до урока фехтования, и написала о том, как становятся актерами. Еще я писала «служебные» стихи для разных передач, и это было настолько увлекательнее моей работы, что все чаще хотелось бросить свои исследования, забыть научную работу, как дурной сон, и полностью заняться литературно-журналистской деятельностью. Муж допускал такую возможность (он был ни «за», ни «против»), но  мама не просто воспротивилась этому, а грозила разорвать со мной все отношения. Опять начались бесконечные разговоры про «твердый кусок хлеба», про мое легкомыслие и нежелание работать. Жизнь стала полностью невыносимой и на работе, и дома, и я  – решилась… Тем более что Саша Львов, который работал на радио и давал мне делать репортажи, клятвенно уверял меня, что уж свои-то инженерские сто рублей в месяц на радио я заработаю с легкостью, и даже гораздо больше. В скобках скажу, что ни одного из сделанных мною репортажей в эфир он так и не пустил, но примерно через год я их все же услышала, однако автором репортажей значился Александр Львов. И, тем не менее, я до сих пор благодарна этому нечистому на руку вралю, потому что без его обещаний вряд ли я бы решилась бросить работу и поменять специальность.

Итак, я оказалась без работы, без денег (у нас была только аспирантская стипендия мужа), но главное – было непонятно, что делать дальше. 

И тут пришла на помощь Майя Чурбанова, отношения с которой все это время не прерывались, и она с интересом и сочувствием следила за моими передвижениями. Она мне предложила повыступать с чтением стихов по путевке отдела пропаганды «Молодой гвардии» в книжных магазинах, школах и библиотеках. За каждое такое выступление писателям платили деньги: членам союза 15 рублей, не членам – 7-50. Я и не знала о такой возможности заработка, поэтому ахнула – сначала от удивления, потом от восторга, а потом от страха. Попробовала – получилось, поскольку ничего сверхсложного в такой работе не было: созваниваешься, приходишь, предъявляешь путевку, читаешь стихи (можно по листочку), тебе вяло хлопают, ты благодаришь, улыбаешься и через месяц идешь в бухгалтерию издательства, где тебе вручают семь с полтиной, правда, с небольшими вычетами. Вступлений было не больше двух-трех в месяц, но все-таки это были деньги, заработанные стихами(!!!)

А через какое-то время Майя мне сказала:

- Не хочешь поехать выступать с группой в Новосибирск и Барнаул? Там сможешь что-нибудь и заработать.

С ума сойти!!! С группой! В Новосибирск! Заработать!!!

В группе нас было трое: кроме меня, поэты Олег Богданов и Владимир Захаров.

Олег Богданов – высоченный, под два метра ростом, с зычным голосом и с такими же крупными, яркими, звучными стихами. И Володя Захаров – полная его противоположность: невысокий плотный мужичок слегка деревенского вида, негромко читающий свои негромкие стихи, ничем не отличающиеся от тысяч стихов других поэтов. О себе же могу сказать: стихов писать (с моей теперешней точки зрения) я не умела, выступать – тоже, и единственная польза от меня была в том, что я вносила в выступления лирическую, «женскую» ноту, и, благодаря этому, они были менее монотонными. 

Летать я  боялась невероятно, но ради такого дела, стиснув зубы и ничем не проявляя своего ужаса, вошла в самолет, летевший в Новосибирск. К моему удивлению, все обошлось благополучно, мы прилетели в Новосибирск, устроились в гостинице, я получила отдельный номер, мы поужинали в ресторане, я вернулась к себе и собралась было подготовиться к завтрашнему выступлению, но в дверь постучали. Это были, конечно, мои соратники с бутылкой уж не помню чего, но помню, что достаточно крепкого. И понятно, что это было только начало. Пили мои друзья каждый вечер. Сначала они были недовольны и даже обижены, что я не составляю им компанию, но вскоре перестали обращать на это внимание, но, тем не менее, выпивать приходили непременно в мой номер. Поскольку нам выдали  командировочные, на три дня в Новосибирске денег им вполне хватило, а о дальнейшем они не беспокоились: заработаем!

– Каким образом? – не понимала я. 

– Увидишь, - загадочно говорил Олег.

В первый же день после выступления в библиотеке мы пошли в местную газету, где Богданов, объяснив без ложной скромности, какие мы гениальные поэты и как газете повезло, что у нее появилась возможность взять у столичных знаменитостей интервью и напечатать их стихи. Под таким натиском редактору ничего не оставалось делать, как согласиться и даже обрадоваться. У нас взяли интервью, мы оставили стихи, но на вопрос о гонораре, редактор сказал, что у них платят только после выхода материала и что нам пришлют деньги на домашний адрес.

– Ничего, – подбодрил меня Олег. – Сейчас пойдем на телевидение.

Но и там вышло совершенно не так, как предполагал Богданов. Единственная рубрика, в которой мы могли выступить – «Наши гости»  – выходила в эфир раз в месяц, а она только что прошла, и теперь речь могла идти лишь о том, чтобы наше выступление записать (и то не раньше чем через неделю), а в конце месяца пустить передачу.

– Не беспокойся, – сказал мне Богданов, – в Барнауле заработаем.

Что же касается выступлений, их было много, по два-три в день, как и в Москве – в библиотеках, клубах и школах, а один раз даже в знаменитом Академгородке. Я привыкла, поднаторела и даже перестала волноваться. На четвертый день мы улетели в Барнаул – почему-то на маленьком самолетике, «кукурузнике», внутри которого были не кресла, а длинные металлические лавки вдоль стен, и нас так мотало, так трясло, что я и думать забыла о страхе, единственное, чего хотелось, это  чтобы перестало трясти и тошнить.

В Барнауле все пошло по-прежнему: выступления, встречи, однако у моих спутников кончились деньги. Сразу же по приезде в гостиницу Олег спросил меня:

– А у тебя-то деньги остались?

– Немного, - сказала я, – как раз на три оставшихся дня.

– Неужели из дома не взяла? Так и поехала? – не поверил он.

– Взяла чуть-чуть, - призналась я, – на всякий случай.

– Отлично! – оживился он. – Давай! А мы сразу же после выступления в газету, на радио и на телевиденье.

– Но там сразу не дадут, – попробовала протестовать я, наученная горьким опытом. – Скажут, что получим дома…

– Я договорюсь об авансе! – клятвенно заверил меня Богданов. – Давай деньги.

Я дала, и мы пошли ужинать.

Утром, еще до выступления, Олег побывал во всех трех намеченных точках. 

– Обещали дать аванс, – важно сообщил он. – А на телевиденье нас пустят завтра же, причем не в записи, а живьем.

Жизнь, похоже, налаживалась.

В газете у нас взяли стихи, на радио записали «Беседу за круглым столом», но когда Богданов напоминал про аванс, выяснялось, что это невозможно – деньги только через месяц по домашнему адресу. На телевиденье мы, действительно, выступили на следующий же день после приезда, но денег, как и везде, не получили.

Выступление на телевиденье я помню совершенно отчетливо, тот ужас и беспомощность, которые я испытала, забыть нельзя. На телевиденье я была впервые, это было мое «боевое крещение», и я так волновалась, что язык у меня прилип к гортани, и выдавить из себя первую фразу у меня никак не получалось. Спас положение изобретательный Богданов: он начал читать мое стихотворение сам, прочел первые две строчки и замолчал, и тогда уже после паузы я продолжила и читала до конца.

Вечером мои друзья, разумеется, отметили наш успех у меня в номере, успокаивая меня, что назавтра мы приглашены на обед редакторшей с радио, а послезавтра нам уже улетать.

В день отлета один из телевизионщиков отвез нас на своей машине в аэропорт. Мы приехали значительно раньше, чем нужно: надо было освобождать номера в гостинице. До самолета оставалось часа четыре. Страшно хотелось есть, но денег не было. Посидев в полном унынии какое-то время, я попыталась даже уснуть, но Богданов решительно поднялся и сказал:

– Ждите. Я сейчас все устрою! – и исчез.

Минут через двадцать он появился, гордый и насмешливый.

– Приглашаю вас в ресторан. Пора поесть.

Мы недоверчиво встали и, взяв вещи, пошли за ним.

Швейцар встретил его как родного.

– Вещички, пожалуйста, сюда, – бормотал он, показывая, куда поставить чемоданы.

Мы сели за столик, на который кивком показал Олег. Он был еще не убран после предыдущих посетителей, но мгновенно появилась круглолицая официантка.

– Вот, Зиночка, это мои друзья-поэты, – представил он нас. – Видели по телевизору?..

Зиночка улыбнулась, кивнула и стала проворно убирать со стола грязную посуду и заново накрывать стол.

– Жаль, скоро самолет, а то бы мы у вас тоже выступили. Такие хорошие люди – почему не выступить?

Зиночка принесла хлеб, винегрет, селедку, сказала «ешьте на здоровье!» и ушла.

– Олег А деньги? – прошептала я.

– Какие деньги? – удивился он. – Конечно, можно было бы с них взять за то, что знаменитости решили у них пообедать, но я не стал.

Зиночка накормила нас на славу: борщ, макароны по-флотски, компот.

Прощаясь, Богданов обещал Зиночке каждый раз, когда он будет в Барнауле, непременно заглядывать к ней, и она смущенно улыбалась и благодарила.

Эта поездка так хорошо запомнилась мне очевидно потому, что была первая. Потом было еще много: Архангельск, Горький,  Йошкар-Ола и еще, и еще, но первая – незабываемая

 

А однажды Майя сказала:

– А что если тебя включить в состав участников клуба в Ереване?

И объяснила, что ее муж работает в ЦК комсомола в отделе международных связей. Сейчас, например, он готовит встречу в Ереване между болгарской и советской творческой интеллигенцией, и, по мнению Майи, я вполне уже доросла до участия в такой встрече. Муж Майи включил меня в список, и я поехала в Ереван.

Поездка была замечательная: писатели, поэты, режиссеры, музыканты, художники, актеры – все молоды (это же организует комсомол!), веселы, охотно общаются, пьянствуют, флиртуют, и даже на творческих встречах и семинарах, которые, увы, неизбежны, царит смех и веселье. На поэтических встречах поэты  – московские, болгарские, армянские – читают свои стихи, знакомятся поближе, и, как потом выяснилось, именно это для меня оказалось настолько важным, что определило мою дальнейшую судьбу. Перед отъездом мы обменялись стихами (к сожалению, я не помню, кто именно из болгарских поэтов там был – поздно я взялась вспоминать), и довольно скоро мне из Софии сообщили, что мои стихи переведены и скоро будут опубликованы. Счастлива я была невероятно, однако из этого следовало, что я должна сделать ответный жест, то есть перевести болгар и опубликовать. Я ткнулась в подаренные мне в Ереване книжки, и тут – о, ужас! – обнаружилось, что я ничего не понимаю. А казалось-то, что, благодаря кириллице и некоторым понятным словам, с чтением затруднений не будет. Но я читала и не понимала ни-че-го!

Тем не менее, выход все же нашелся.

Взяв книги, я отправилась в общежитие института цветных металлов, в котором когда-то жила, нашла там студентов-болгар и объяснила ситуацию. Они с большим удовольствием (чувствуя передо мной свое превосходство) сделали мне подстрочники к стихам и даже расставили по строчкам ударения. И я отправилась переводить. Как уж я перевела те стихи, не помню, хорошо – вряд ли (я тогда еще ничего не умела), но терпимо – скорее всего, потому что их приняли у меня на радио и обещали сделать по ним передачу. На радио же меня привел Леонид Черкасский, известный китаист, переводчик китайской поэзии, к тому времени уже мой друг. Он подрабатывал в литературной редакции, делая передачи по китайской поэзии, у него там давно уже были «свои люди», и когда он порекомендовал меня с моими болгарами, редактор посмотрел переводы и кивнул.

Передача прошла, и поскольку никаких нареканий она не вызвала, меня попросили сделать еще одну, с перспективой регулярных, может быть даже ежемесячных передач по болгарской поэзии. Я испытывала одновременно два чувства, причем по силе и сокрушительности ни одно не уступало другому. Первое, это понятно – счастье: ведь произошло то, о чем я так долго мечтала. Мое имя, мои переводы звучали по радио! И, кроме того, что тоже было немаловажно, я получила, на мой тогдашний взгляд, огромный гонорар – 94 рубля, то есть даже на четыре рубля больше, чем я зарабатывала за месяц в научно-исследовательском институте.

Но второе чувство было отчаяние, смешанное с ужасом.

Еще одна передача?!

Но где я возьму стихи? Допустим, куплю болгарские книжки в магазине «Дружба», но я же понятия не имею, какие в Болгарии поэты хорошие, а какие нет, каков тот или иной поэт в контексте всей литературы, кто там сейчас делает погоду, а прочитать стихи, даже имея книги, я не смогу – ведь я не знаю языка! Но и отказаться от возможности делать передачи, звучать по радио, зарабатывать переводами и вообще литературой – отказаться было невозможно. И я пошла в «Дружбу», скупила там все имеющиеся болгарские поэтические сборники, купила толстенный болгаро-русский словарь, учебник болгарского языка, подписалась на «Литературный фронт» (болгарскую литературную газету) и  принялась за дело. Учеба шла тяжело, но «охота пуще неволи», и я продвигалась. Когда я сделала подстрочники первых нескольких стихотворений, я, чтобы не попасть впросак, все же решила подстраховаться и пошла к тем же самым ребятам из общежития. Они удивились, но отнеслись к моим попыткам одобрительно, сделали несколько замечаний, но в целом дали «добро». Так началась моя болгарская эпопея. Раз в месяц по радио шла передача «Болгарская волна», в которой звучали мои переводы и рассказы об авторах. Среди моих знакомых это называлось «Лорина пускает волну».

Через какое-то время, через год, а может и два, все тот же Леня Черкасский сказал:

– А давай-ка попробуем показать твои переводы в «Иностранной литературе».

О своих эмоциях рассказывать не буду, мне это не под силу, ведь публикация в толстом журнале «Иностранная литература» – это был наивысший знак качества, напечататься там нечего было и мечтать, но уж коли ты каким-то чудом в нее попадал, для тебя открывались двери множества других журналов и издательств, это означало признание тебя как переводчика.

Я выбрала из множества своих переводов те, что казались мне лучшими, Леня уже из них выбрал наиболее подходящие, составил подборку, и мы отправились в журнал. Там Леня представил меня двум дамам: Татьяне Петровне Карповой, заведующей отделом поэзии, и Софье Павловне Черниковой, члену редколлегии. Объяснив, что я «отличная переводчица, но робкая», он сказал, что я перевела чуть ли не всю болгарскую поэзию и что он меня затащил к ним буквально силой. Они, имея с ним дело уже долгие годы, хорошо зная его и его великолепные переводы, одобрительно заулыбались, закивали, взяли мою подборку, и через какое-то время (не помню, сколько прошло месяцев) в журнале «Иностранная литература» появилась большая подборка моих переводов «Из современной болгарской поэзии». Это был триумф!

После того, как «Иностранка» опубликовала меня еще раз, мои переводы стали печатать и другие журналы, в том числе и «Новый мир», и «Литературная газета». А вскоре мне стали предлагать переводы и в издательствах «Радуга» и «Художественная литература». Мало того, еще через какое-то время «Радуга» предложила мне стать составителем и редактором внушительного сборника «Из современной болгарской поэзии», что сильно повысило мой статус: теперь я  сама могла выбирать поэтов, которые будут переведены на русский, а также переводчиков, то есть предлагать работу, а не искать ее. Но болгарская поэзия была никому не ведома  и не интересна, и чтобы книжкой заинтересовались, чтобы читали ее и покупали, нужны были известные и яркие имена переводчиков. В работе были заинтересованы все, и когда я обратилась к Юрию Левитанскому, Юнне Мориц, Римме Казаковой, Роберту Рождественскому – от переводов не отказался никто. Римма Казакова на мой вопрос: «Сколько вы возьметесь перевести?» – ответила: «Чем больше, тем лучше».

Мои переводы публиковались в самых разных местах, и постепенно литературная общественность привыкла к сочетанию «Лорина Дымова», пусть даже с малопочетным добавлением «перевела с болгарского», а уж коли имя всплыло на поверхность, стало возможным изредка публиковать и свои собственные стихи.

Довольно скоро болгары тоже меня заметили – еще бы, появилась какая-то новая  переводчица с болгарского (из-за фамилии они были уверены, что болгарка – Димова),  и не просто появилась, а публикует переводы в «Иностранке», составляет сборники в издательствах! Приезжающие в Москву поэты стали находить меня, начали завязываться сначала деловые, а потом и дружеские отношения, появились новые друзья и новые возможности. Болгарское издательство «София-пресс» стало посылать мне целые книги для перевода, причем гонорар я получала, только приехав в Софию. Это были большие суммы, накопившиеся за год-два, и их нужно было потратить за неделю-полторы, на которые я приехала. Это было захватывающее занятие, тем более что в России в то время был дефицит абсолютно всего. Я привозила из Болгарии посуду, полотенца, одежду и обувь для всей семьи, не говоря уж о книгах. Недоставаемые Пастернак, Цветаева, Кафка, альбомы по искусству – все у нас дома было из Болгарии. А еще через несколько лет болгары вручили мне орден Кирилла и Мефодия Первой степени.

Однако все происходило не так просто и не так гладко. Выехать в Болгарию мне не удавалось много лет, хотя каждый год я получала приглашение на участие в Международном летнем семинаре славистов и переводчиков, его устраивал Софийский университет. Поскольку долгое время я не была членом союза писателей (а всего лишь состояла в группкоме литераторов), мне негде было получить характеристику, необходимую для выезда за границу, и ОВИР отказывался принимать у меня документы. «С чего это вы взяли, что вы переводчица и поэтесса? – издевательски интересовалась служащая ОВИРа. – У вас есть докУмент? Нет? Зачем же вы сюда пришли?» Я пробовала получить характеристику в группкоме, даже в домоуправлении, но милиционершу это не устраивало. Наконец одна из таких же горемык, как я, меня надоумила ехать не на семинар, не по официальному приглашению, а в гости по приглашению знакомых, тогда будет не нужна характеристика. И действительно, получив частное приглашение от знакомой поэтессы, Станки Пенчевой, которую я много переводила, с четвертой, кажется, попытки мне удалось вырваться из железных объятий родины и оказаться все-таки в Болгарии. Там я, естественно, поехала не в гости, а на семинар, где меня уже давным-давно ждали, и провела совершенно прекрасный месяц в обществе тех, с кем знакома была заочно, по публикациям и стихам. Нащупав эту дорожку, я стала ездить в Болгарию часто, и всегда, на любые официальные мероприятия, по частному приглашению. А после того, как я вступила в вожделенный Союз писателей (разумеется, в качестве переводчицы с болгарского), вопрос «выезда из страны» отпал вообще, я стала ездить в Болгарию даже не за свой счет.

Вообще Болгарии я очень многим обязана. Как ни странно, но именно благодаря Болгарии, в моей жизни появился  Евгений Винокуров – поэт, единственный человек, которого я считаю своим учителем. Подробно о нем, о наших отношениях я уже писала, поэтому сейчас – лишь в нескольких словах.

 Познакомилась я с ним в самом начале моей  «болгарской карьеры», после того как перевела стихотворение Ивана Николова, посвященное Винокурову. Где его опубликовать, я понятия не имела, и Николов посоветовал мне обратиться к самому Винокурову, который, по его мнению, польщенный тем, что ему посвятил стихотворение болгарский поэт, куда-нибудь его пристроит. Я, зная, что Винокуров ведет поэтический семинар в Литературном институте, перехватила его, когда он направлялся в аудиторию, и он мне предложил посидеть у него на семинаре, а потом уже поговорить о делах. И до самого конца учебного года я ходила в семинар Винокурова. Он, действительно, помог мне напечатать целую подборку болгарских поэтов, среди которых было и стихотворение Ивана Николова, но совершенно из других, не угаданных Иваном Николовым соображений. Самое  же главное – мы подружились, и как оказалось, на долгие годы, на целых двадцать лет,  пока я не уехала в Израиль. Эта дружба вполне заменила мне  учебу в литинституте: чуть ли не каждый день мы по телефону читали друг другу новые стихи, он иногда хвалил меня, но очень редко, чаще ругал, не прощал промахов, насмешничал над плохими или банальными рифмами, объяснял, почему не годится та или другая строчка, что можно в стихотворении, а что – ни в коем случае, и постепенно я стала смотреть на поэзию его глазами и, заранее знала, что он одобрит, а что нет,  в каком месте укоризненно покачает головой, а где с удовольствием скажет: «Ну вот, молодец!». Он читал наизусть стихи своих любимых поэтов, и многие имена я узнала именно от него, и не только поэтов. Набоков, Розанов, Осоргин – их книги я прочитала еще в семидесятые годы, когда об этих писателях никто, во всяком случае среди моих знакомых, и понятия не имел. Винокуров привозил книги из заграничных поездок и давал мне их читать, предупреждая, что афишировать это не стоит, и я читала, читала, читала. А еще я училась у него спокойному, ироническому отношению к  самой себе, к своим удачам и неудачам, и мне до сих пор очень жалко, что иронические стихи я начала писать, когда его уже не было на свете, – он бы порадовался…

 

 

КАК Я РАБОТАЛА ИНЖЕНЕРОМ

 

Вам, наверное, трудно этому поверить, но когда-то – тут хочется сказать "на заре туманной юности", но точнее будет "на заре туманной молодости", потому что было это сразу же после моего окончания института, – работала я в почтовом ящике. И тут для забывчивых или чересчур молодых (хотя бывает ли "чересчур"?) необходимо разъяснение. Почтовым ящиком в те времена назывался не только почтовый ящик, а еще и какой-нибудь научный институт или завод, где делали что-то важное и секретное, хотя важное и не всегда (часто вообще ерунду какую-нибудь), а вот секретное – непременно: чтобы враги не догадались, что производят на этом объекте сущую ерунду. И принимали на работу в почтовый ящик не абы кого, а только надежных людей, которые и под пытками не выдадут секретов родного учреждения. Сначала их, конечно, проверяли: ну скажем, нет ли у них, родственников за границей (а то, не дай бог, напишет такой работничек письмецо какой-нибудь кузине, проживающей на капиталистическом западе, а в письмеце-то, бац, и как раз секрет). Еще не приветствовалось знание иностранных языков, поскольку к этому времени Москва уже кишмя кишела иностранцами и предать родину была пара пустяков. Конечно, возникал вопрос: а как же, не зная языков, узнавать про вражеские секреты и знакомиться с их достижениями. "Что надо, вам переведут", - сухо ответил мне сотрудник первого отдела (тут опять неплохо бы объяснить, что это за отдел, но скажу в двух словах: отдел, в котором работали еще более проверенные люди, наблюдающие за менее проверенными – чтобы те, неровен час, не сболтнули ничего лишнего). Родственников за границей у меня не было, с иностранными языками дело тоже обстояло хорошо: я их не знала, к тому же я была молодым специалистом, что приветствовалось, так что по прошествии нескольких недель я была принята в почтовый ящик на должность младшего инженера.

Тревожной была ночь накануне моего первого рабочего дня, и сравнить ее я могу только с тем, как я не сомкнула глаз перед самым первым моим первым сентября. Беспокоило меня, а смогу ли я соответствовать институту (научному!), в котором мне предстоит работать, справлюсь ли?

Но довольно скоро стало понятно, что беспокоилась я напрасно, могла спать спокойно. Справляться было не с чем, и вначале я испытывала даже недоумение, что вот прошло уже несколько дней, потом несколько недель, а мне фактически никакой работы так и не дали. А я была молода, нетерпелива, жаждала подвигов и открытий (научных), и поэтому после нескольких моих заходов к начальству, начальник, наконец, придумал мне работу: я должна буду измерять вязкость расплавленного кремния, хотя измерять пока было не на чем, наша лаборатория еще только заказала установку для экспериментов, и теперь ее должны были разрабатывать, а потом монтировать, что занимает несколько месяцев (или лет), а я за это время должна была прочитать все, что есть в научной литературе о вязкости кремния. Мало того, мне даже дали собственного лаборанта, который должен был помогать мне в моих трудах. После того, как обнаружилось, что статей на интересующую меня тему не так много, а те, что есть, в основном на английском, энтузиазм мой погас, чему, как выяснилось, трудовой коллектив лаборатории были несказанно рад: моя бурная деятельность слишком контрастировала с общим ничегонеделаньем, и у народа появилось опасение, как бы начальник не встрепенулся и не придумал для них работу тоже. Был у меня еще один рывок: я отправилась в первый отдел, где хранились производственные секреты государственной важности, собираясь ознакомиться с закрытой, секретной литературой по своей теме. Я расписалась в специальной тетради, что соответствовало клятве ни при каких обстоятельствах никому не сообщать того, что прочту, и получила разрешение войти в святая святых. Главный секрет, который я почерпнула из прочитанного, заключался в том, что английские тигли для плавки кремния, оказывается, значительно превосходят наши ну буквально по всем параметрам: они и прочнее, и надежнее, и легче. Других секретов в секретной литературе я не нашла, и теперь нарушаю  данную клятву лишь потому, что за почти полвека, прошедших с той поры, наши, русские, тигли, не сомневаюсь, не только догнали по качеству английские, но и перегнали.

После того, как я перестала рваться на баррикады, трудовой коллектив расступился и принял меня в свои ряды, я стала равной среди равных.  Наконец, я посмотрела вокруг и увидела, представьте себе, – жизнь. Многогранную, загадочную, часто необъяснимую, но  мои новые подруги, чтобы я как можно реже попадала впросак, объяснили мне самое главное: кто с кем и в какой степени. Какие вопросы можно задавать начальству, а какие ни в коем случае. Какого типа женщины нравятся самому начальнику и какие его заместителю. Какие магазины находятся неподалеку от нашего учреждения и где что стоит покупать. Они научили меня, как в рабочее время проходить через проходную, что говорить вахтеру, но посоветовали этим не злоупотреблять и прибегать к этому только в самых экстраординарных случаях, например, когда в гастрономе дают сосиски. Порекомендовали наладить отношения с Фридой, распределяющей театральные билеты. Это была сложная наука и, чтобы освоить ее, понадобился не день, не два, а довольно долгое время, но, как я уже говорила, напрасно я не спала первую ночь, я – справилась. С моим лаборантом Женей мы очень быстро стали приятелями, благо были примерно одного возраста. Частенько ходили вместе обедать, я была в курсе его ранней семейной жизни, давала советы, помогала купить для его жены Розы подарок к новому году. Он тоже помогал мне, как мог, ремонтировал домашние вещи: утюг, часы. Словом, работали мы душа в душу и вместе оборонялись от нашего начальника, который, демонстрируя своему начальству горение на работе, иногда устраивал в лаборатории "запорожскую сечь". Начальник очень не одобрял мою с Женей дружбу и призывал меня "сохранять дистанцию", необходимую для отношений начальника и подчиненного, одновременно пытаясь сократить дистанцию между собою и мною, противореча собственным же декларациям. Мои подруги по лаборатории понимающе улыбались и советовали мне не тушеваться и держаться твердо, объяснив, что такие испытания проходят все новенькие, и те, кто не может устоять перед притязаниями начальства, после короткого периода процветания бывают вынуждены уволиться, поэтому-то мое место и оказалось вакантным.

И потекла жизнь.

Главное было не опоздать на работу ни на секунду: в проходной всегда стоял сотрудник отдела кадров с листочком бумаги, куда записывались фамилии тех, кто не успевал проскочить мимо вахтера до половины девятого. Этих горемык ожидали санкции в виде проработки на собрании, выговора и даже лишения квартальной премии. Вижу недоумение в глазах моих внимательных читателей: а это еще что за фрукт? Объясняю. Раз в три месяца сотрудники лаборатории получали хоть и смехотворно маленькие, но все же дополнительные деньги в качестве награды и поощрения за отличную работу. Проштрафившиеся же сотрудники премии лишались, что было большой неприятностью, поскольку эти дополнительные деньги уже давно были включены в бюджет семьи и на них предполагалось  купить кому-то из членов семьи ботинки или брюки.

Проскочив в 8 часов 29 минут по московскому времени через проходную, я уже не спеша шла через двор к своему корпусу, то и дело застревая по дороге, чтобы обменяться новостями с тоже никуда не спешащими сотрудниками. В лаборатории я вытаскивала зеркальце, расческу, помаду и долго и вдумчиво начинала наводить красоту. Как, впрочем, и вся остальная женская часть лаборатории. В это время лучше было ни к кому не соваться со своими делами, тем более с производственными. Через полчаса  я доставала "материалы по своей теме" – журналы, книги – и начинала их изучать, пряча под бумагами книжку (как когда-то в школе), которую не успела дочитать дома, или тетрадь со стихами, а если начальства не было в лаборатории, то и не пряча. Хотя, когда руководство отсутствовало, находились дела и поважнее: надо было переснять выкройку платья или померить блузку, которую только что купила какая-нибудь сотрудница, и если понравится, бежать за такой же в универмаг.

В одиннадцать я шла за кефиром, который сотрудникам выдавали "за вредность". Дети наших сотрудниц были уверены, что их мамы работают среди вредных людей (что подтверждали рассказы мам о начальнике), и кефир на работе дают вместо лекарства, чтобы эта самая вредность меньше портила здоровье.

После кефира ждать обеда оставалось меньше двух часов, что было, прямо скажем, по-божески. Это был единственный период, когда я делала что-то по работе: читала статьи или шла в конструкторское бюро узнать, как движется работа по моей установке. Постепенно у меня завелось там, вне нашей лаборатории, много друзей, что тоже украшало жизнь.

Обеденный перерыв в институте – это отдельная песня. Песня счастья. Очередь к раздаче была не в тягость, и называлась она "встреча друзей", поскольку это была единственная легальная возможность встретиться с приятелями и знакомыми из других лабораторий, от которых мы узнавали их новости и делились своими. Очередь была также местом встреч влюбленных, разбросанных безжалостной жизнью по разным отсекам института, и наблюдение за этими встречами ничуть не уступало по занимательности просмотру захватывающих фильмов. Одним из обеденных удовольствий было чтение меню, висящего возле раздачи, в котором попадались блюда, доставляющие истинную радость еще до того, как их попробовали. Таковыми были "бульон мясной-мясной" или "сом в интересном гарнире". Потом, правда, выяснялось, что интересный гарнир  представлял собой всего лишь перловку и вареную свеклу, вместо обычных макарон, но это уже не имело значения, поскольку удовольствие было получено еще при чтении. Сначала меня удивляла непреклонность раздатчиц, отказывавшихся давать человеку одновременно, скажем, холодный борщ и рыбное второе, но потом мне объяснили, что таким образом проявляется забота администрации о сотрудниках, вернее, об их желудках. "Не сочетается", - сухо бросала раздатчица и ждала, когда несмышленый научный сотрудник придумает другое сочетание первого и второго. О самом обеде из четырех блюд, включающем винегрет на закуску и компот на десерт, говорить не буду, поскольку все это заглатывалось мгновенно и не только по причине голода, но и из-за желания выкроить себе хотя бы минут двадцать обеденного времени, когда можно было понежиться на солнышке во дворе института и поговорить за жизнь, не прячась от всевидящего ока начальства. Мы наизусть знали те пункты трудового законодательства, в которых говорилось о незыблемом праве трудящихся на отдых во время обеденного перерыва. За эти двадцать минут происходило многое: завязывались романы, строились планы на будущее, принимались решения, куда и, главное, с кем поехать в отпуск – тут я остановлюсь, иначе  мое повествование слишком затянется, а обеденный перерыв, увы, подходит к концу. Однако до конца рабочего дня остается не так уж много времени и его можно как-нибудь перетерпеть, составляя список покупок по дороге домой и обязательных вечерних дел. Начальство после обеда тоже становилось вялым и ни на кого не обращало внимания. Это доказывало, что начальники тоже люди, которым после еды хочется вздремнуть и которые тоже с нетерпением ждут конца рабочего дня. 

И он наступал – конец рабочего дня! Звенел звонок, сотрудники чуть ли не бегом устремлялись прочь, на волю, на свободу, и через три минуты не оставалось ни души сначала в лаборатории, а вскоре и во всем институте. Было непонятно, откуда берется в определенные моменты у нашей крошечной проходной такая гигантская проходная способность. Хотя… Вахтер ведь тоже человек, и ему тоже хочется домой.

И все-таки… Не могу объяснить, каким образом это произошло, но что было, то было! Через восемь месяцев агрегат для измерения вязкости кремния был установлен в нашей лаборатории (забегая вперед, скажу, что из-за этих восьми месяцев и некоторых особенностей установки ее называли недоношенной). Но так или иначе железное чудовище красовалось посреди моей комнаты и на нем даже можно было работать! И это несмотря на то, что энтузиазм сотрудников конструкторского бюро  и тех, кто делал такие железные игрушки, мало отличался от нашего. Но факт остается фактом: я приступила к работе.

Принцип измерения вязкости расплавленного вещества был прост. Тигель с расплавленным  кремнием прямо в печи раскачивался, как маятник. К тиглю было прикреплено освещенное зеркальце, и по амплитуде раскачивания можно было судить о том, как различные добавки изменяют эту самую амплитуду, а значит и вязкость. Плавкой кремния занимался мой лаборант Женя, а в мою обязанность входило сидеть в темноте и измерять по шкале амплитуду колебаний, а потом составлять графики и делать выводы. Работка была, прямо скажем, непыльная. мне она понравилась, и дело пошло. Особенно хорошо работалось в первой половине дня, а вот во второй, после обеда, монотонное качание  светящегося зеркальца в полной темноте навевало сон. Работа показалась мне вполне осмысленной, к тому же мой начальник пел мне в ухо, что на такой установке я смогу защитить кандидатскую диссертацию, а может быть даже (чем черт не шутит!) и сделать научное открытие. Перспектива вдохновляла!

И день за днем, неделя за неделей я записывала длину прыжков моего зеркального зайчика, скачущего туда-сюда, пока у меня не накопилось бессчетное количество таблиц и графиков. Выглядели они внушительно, однако как только я приходила к выводу, что добавка железа увеличивает вязкость кремния, следующий же график это опровергал, уверяя меня, что именно из-за железа кремний становится менее вязким. Все было замечательно, кроме того, что воспроизводимых результатов не получалось, хоть убей!

Начальник тоже был расстроен – судя по всему, у него были собственные планы, связанные с установкой, и несколько раз он обмолвился, что в его возрасте быть кандидатом наук неприлично, но теперь-то докторская на мази.  Снова и снова я проводила эксперименты, но разброс результатов был так велик, что никаких выводов сделать было невозможно. По-видимому, я и до сегодняшнего дня  тупо сидела бы в темноте и ловила зайчика, если бы мой начальник в один прекрасный день не сказал мне, что пора закругляться, нужно взять средний результат из всех полученных и провести еще несколько замеров, которые должны будут его подтвердить. Причем сделать это надо в течение двух-трех дней, поскольку через две недели в Запорожье состоится научная конференция, где я как молодой специалист должна буду сделать доклад о новом методе измерения вязкости кремния. Услышав это, я потеряла дар речи. Научная конференция? Доклад? Молодой специалист? И все это про меня?!! И о чем же я буду говорить? О том, что нет никаких результатов?

- Результаты есть, - строго сказал начальник. – Я же вам объяснил, как их получить. А рассказывать вы будете обо всем, что делали, но без заключительного этапа. Вы меня поняли? – последнюю фразу он произнес с нажимом.

Я поняла. И поехала в Запорожье.

Чтобы мне было не так страшно среди научных светил, которых, по словам начальника, там будет пруд пруди, он решил, что со мной на конференцию поедет моя подруга, работающая в нашей же лаборатории, тем более что вот уже месяц, а то и больше, он безрезультатно добивался ее благосклонности, а тут она как раз при нем мечтательно сказала мне: "Эх, мне бы туда! Запорожье это почти юг! Тепло. Фрукты!"

И поехали мы с Региной вдвоем, хотя и с одним докладом, на научную конференцию. Это была моя первая "настоящая" командировка – с жизнью в гостинице, завтраками в ресторане по утрам и всеми остальными атрибутами научной жизни, – и я была чрезвычайно горда и взволнована. Беспокоил меня, правда, предстоящий доклад, хотя я выучила его наизусть, но мой начальник предупредил меня, что мне могут задать какие-нибудь каверзные вопросы, и я трепетала.  Однако напрасно. Появление в зале заседаний двух молодых незнакомых женщин было приятным сюрпризом для научных работников, обремененных годами и уставших от одних и тех же разговоров с одними и теми же седовласыми собеседниками. До того, как мы с моей подругой вышли на сцену (она развешивала графики и схемы), в зале стоял гул, похожий на гудение огромного количества пчел, а в глазах публики читалась только тоска. И вдруг!.. Гул мгновенно стих, будто вилку динамика резко выдернули из розетки. Регина, красная от волнения, сошла со сцены, и я начала.

Не соображая, что говорю, я наизусть, как стишок, не прерываясь ни на секунду, выпалила доклад и замолчала, не зная, что делать дальше. Но делать ничего было и не надо. Из вопросов ко мне были лишь: сколько времени проводился эксперимент, какой институт я закончила и в каком году (последний вопрос, я думаю, был задан с целью выяснить, сколько мне лет).

В конце дня, когда подводились итоги, докладчик назвал мой доклад (и эксперимент) одним из самых интересных на конференции, направление исследований чрезвычайно перспективным, и сказал, что это будет отмечено в материалах по итогам конференции в научном журнале. На банкете, устроенном в честь закрытия мероприятия, мы с подругой были в центре внимания, мне, а заодно и ей, объясняли, как мы талантливы, говорили, что мы надежда отечественной науки и что взаимное сотрудничество необходимо продолжать (короче, как нам можно позвонить). В институт я вернулась победительницей, и даже моя не совсем чистая совесть, напоминавшая о липовых результатах эксперимента, замолчала.

Хотя вскоре стало ясно, что наша установка никуда не годится и что получить воспроизводимые результаты на ней невозможно, я продолжала ловить в темноте светящийся зайчик, составлять таблицы и передавать их начальнику, твердо намеренному в ближайший год-два защитить по этим результатам докторскую. Наши с ним отношения очень обострились, он упрекал меня в недостаточном энтузиазме, в скептическом отношении к собственной работе и в том, что я слишком много выписываю для Жени (своего лаборанта) заявок на спирт для чистки установки (как все острили "для промывки оптических осей установки") – мы с Женей давно уже были друзьями, и отказывать ему я была не в состоянии.

С работы я ушла перешла в другой, аналогичный институт, потом в третий (описывать работу там нет смысла: всё то же самое), пока не стало понятно, что с инженерной работой надо вообще завязывать, тем более что параллельно своим металловедческим мучениям я уже занялась журналистикой, и там кое-что наклевывалось.

2012

Make a Free Website with Yola.